— Эк вас куда занесло от моего щегла, — сказал Иван Дмитриевич, откусывая сухарик все еще крепкими зубами, а не размачивая его в стакане с чаем, как Сафронов.
— Я жду обещанной истории, — напомнил тот, — но хорошо, если бы вы несколькими чертами обрисовали эпоху, когда все это случилось. Исторический фон, если позволите, раз уж я не смогу назвать точной даты.
— Фон роскошный, вы себе даже представить не можете, — вздохнул Иван Дмитриевич. — В то время под словом «политика» имелись в виду исключительно события вроде войны Мехмет-султана турецкого с Мехмет-пашой египетским, все газеты были одного направления, а об евреях вспоминали только в тех случаях, когда требовалось занять денег. О, — продолжал он, — это было чудесное время! В ваших летах вы еще не знаете, что эпоха подобна женщине, с которой живешь: чтобы оценить ее по достоинству, нужно расстаться с ней навеки.
Стояла ранняя осень 1893 года. За раскрытым окном веранды на деревьях уже поредела листва, и с речного обрыва открывалась такая даль, что от простора щемило сердце. Теплый воздух был тих и прозрачен. Время закатной старческой неги, утоленных желаний и последней в жизни безумной надежды на то, что этот покой продлится теперь до самой смерти.
— Я тогда был не начальником всей сыскной полиции, — мечтательно сказал Иван Дмитриевич, — а квартальным надзирателем Спасской части…
Глава 1
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
1
В тот давнишний вечер они с сыном Ванечкой после ужина сидели на полу и забавлялись игрой, которую Иван Дмитриевич сам придумал и сам же, с помощью акварельных красок на меду, воплотил в реальность бумажного листа. Этой игре он придавал большое значение в деле воспитания сына. Через лист, извиваясь, как змея в предсмертных судорогах, тянулась дорога, во всю ее длину расчерченная нумерованными квадратами. В своих немыслимых изгибах она проходила между различными соблазнами, подстерегающими на жизненном пути всякого человека, в особенности молодого. За первым поворотом путнику грозило НЕПОСЛУШАНИЕ СТАРШИХ, далее в определенной последовательности на него готовы были наброситься НЕВЕЖЕСТВО, ЛЕНЬ, МОТОВСТВО, ПЬЯНСТВО, СРЕБРОЛЮБИЕ и прочие пороки. Все они были нарисованы Иваном Дмитриевичем в виде гнусных субъектов преимущественно мужского пола, хотя попадались и женщины, и препакостные уродцы не то двуполые, не то вовсе бесполые.
Они с Ванечкой по очереди выкидывали кости, затем передвигали свои фишки на столько шагов, сколько выпало зерен. Путь был опасен. Если фишка вставала на квадратик, отмеченный тенью какого-либо из пороков, то, смотря по его тяжести, приходилось пропускать ход или два, или даже возвращаться назад, чтобы искупить грех под сенью соответствующей добродетели. Они также встречались вдоль этой тернистой тропы, правда, не в таком изобилии, как соблазны. Их было меньше отчасти по соображениям воспитательного порядка, отчасти просто потому, что Ивану Дмитриевичу плохо удавались положительные персонажи. Как у многих авторов, отрицательные выходили у него гораздо выразительнее.
В конце пути победителя ждал нарисованный женой ангел. В руках он держал перевязанную лентой коробку, какие много лет спустя террористы приспособились кидать под кареты императоров, губернаторов, министров и обер-прокуроров Святейшего Синода. Что лежало внутри коробки, Иван Дмитриевич предпочитал не уточнять. Ее содержимое оставалось для Ванечки загадкой — лучшей гарантией от неизбежного при любом ответе разочарования.
Ванечка бросил кости и дрожащей ручонкой взялся за фишку. От огорчения у него отвисла губа. Он уже мысленно сосчитал ходы и предвидел, что ему теперь придется пропустить три хода. Его фишка должна была остановиться на желтом, как билет проститутки, квадратике, возле которого Иван Дмитриевич изобразил мерзкую патлатую бабищу и написал огненными буквами: СЛАСТОЛЮБИЕ. Это, пожалуй, было самое опасное препятствие на пути к ангелу с бонбоньеркой. Почему так, Ванечка не в силах был понять. Лохматая толстая тетя в детской пелеринке казалась ему олицетворением преступной любви к шоколаду и малиновому варенью — страсти, конечно, роковой, но не настолько же, чтобы пропускать целых три хода.
Он еще сильнее отвесил нижнюю губу, потом в ярости смахнул с листа обе фишки и заревел.
В этот момент позвонили у дверей. Жена пошла открывать и вернулась вместе с Евлампием, доверенным лакеем купца Куколева, нанимавшего квартиру в том же доме и в том же подъезде. Иван Дмитриевич жил на третьем этаже, а Куколев на первом.
— Яков Семенович покорнейше просят вас пожаловать к нему по важному делу, — сказал Евлампий.
Ванечка горько рыдал на груди у матери, метавшей на Ивана Дмитриевича холодные молнии из-под соболиных бровей, так что он даже и обрадовался возможности улизнуть из дому. В другое время Иван Дмитриевич не преминул бы соблюсти достоинство и попросить уважаемого Якова Семеновича самому пожаловать в гости.
На площадке, поворачивая ключ в замке, стоял Гнеточкин, гравер Академии художеств, тоже сосед. Иван Дмитриевич квартировал с ним дверь в дверь.
— Прогуляться? — спросил Гнеточкин. — Надо, надо по такой погоде. Благодать! Последние деньки лета. Чем-чем, а теплом нас Господь в этом году не обделил.
Ниже попались навстречу другие соседи: акцизный чиновник Зайцев с супругой и двумя дочерьми на выданье, унылыми девицами, чего никак нельзя было сказать об их матери. Это была пухлая болтливая дамочка лет под сорок. Она постоянно строила Ивану Дмитриевичу глазки, на лестнице норовила зацепить турнюром, а с его женой разговаривала, как с прислугой.
— Погодка-то, а? — сказал Зайцев. — Прямо шепчет.
— Что шепчет? — спросил Иван Дмитриевич.
— Кому что, — загадочно улыбнулась мадам Зайцева. — Каждому по его годам.
Когда спустились на первый этаж, Иван Дмитриевич поинтересовался:
— Что у вас там стряслось?
— Про то вам Яков Семенович сами доложат, — отвечал Евлампий. — Нам не велено.
— А если я тебе двугривенный дам?
Вопрос был задан почти машинально. После нескольких лет службы в полицейских агентах Иван Дмитриевич приобрел привычку на всякий случай испытывать, насколько преданы хозяину его слуги, можно ли из них что-либо вытянуть.
— Нам не велено говорить, что старая барыня пропала, — тут же и раскололся верный Евлампий.
— Марфа Никитична?
— Она… Двугривенный-то у вас при себе? Или ворочаться будем?
Теперь Ивану Дмитриевичу стало жаль денег. Тайна того не стоила. Чего, спрашивается, не утерпел? Через пять минут и так бы узнал, бесплатно.
— Двугривенный? — удивился он.
— Обещали дать, ежели скажу.
— А-а! Молодец, что напомнил. Вот жалованье получу, тогда и дам.
Евлампий надулся, но промолчал. Он открыл дверь, Иван Дмитриевич вошел уверенно, как званый и желанный гость, но вопреки ожиданиям, Куколев встретил его не в прихожей, а в гостиной, причем и там-то не у порога. Правда, на ногах, не сидя, что в данной ситуации было бы хамством уже совершенно непростительным.
— Присаживайтесь куда хотите, — предложил он, быстрым жестом предоставляя на выбор кресло, диван и два ряда стульев у противоположных стен, справа и слева от себя.
Во время этого жеста Иван Дмитриевич обратил внимание, что правая кисть у него забинтована, из-под повязки торчат лишь кончики пальцев.
— Кипятком обварился, — отвечал Куколев на вопрос, что у него с рукой.
— Хорошо еще, что кипятком, а не бульоном или кипящим маслом, — утешил его Иван Дмитриевич. — Масло страшней всего. Жена у меня в прошлом году…
— Садитесь, садитесь, — нетерпеливо перебил Куколев.
Иван Дмитриевич секунду помедлил, выбирая между диваном и двумя шеренгами стульев, и сел на стул. Попутно он успел оглядеться, отметив бронзу, хрусталь, дорогие обои, гравюры на стенах, чей-то портрет в богатой раме. О том, что хозяин происходит из династии заволжских староверов, свидетельствовало разве что отсутствие пепельниц на столах и столиках. В ранней юности отрекшись от веры предков, Куколев унаследовал от них ненависть к табачному зелью.