— Отнесешь дяде Яше, — ханжеским тоном добавил Иван Дмитриевич, — и он, глядишь, за находку нас с тобой полтинничком пожалует.

А сам с удовольствием подумал, что, пожалуй, цацка обойдется Куколеву подороже, чем в полтину. Ясно было, что вещица непростая, что судьба сдала на руки козырь в партии с Яковом Семеновичем и тот остережется интриговать против соседа, владеющего этой тайной. Еще и от себя прибавит. ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА. Какие врата? Почему? Странная штучка.

Иван Дмитриевич заговорщицки подмигнул сыну:

— Смотри сам-то не потеряй!

Когда рассказ дошел до этого места, Сафронов отчего-то начал нервничать, что не укрылось от внимания Ивана Дмитриевича.

— Я чувствую, — сказал он, — вы хотите меня о чем-то спросить.

Зная вспыльчивость своего собеседника, Сафронов на всякий случай решил подстраховаться:

— Сердиться не станете?

— Нет-нет, спрашивайте.

— Помнится, вы говорили, что щегла Фомку задрала кошка…

— Увы, не повезло бедняге.

— Простите, но…

— А что вас смущает?

— Вы, значит, выпустили его в лесу, а он оттуда нашел дорогу обратно к вам на квартиру?

— Помилуйте, это ведь щегол, а не кошка!

— Тогда извольте устранить противоречие. Я-то не сомневаюсь в вашей правдивости, но читатели могут оказаться не столь доверчивы.

— Я разве не говорил, — с улыбкой отвечал Иван Дмитриевич, — что у нас в доме всегда жили разные птицы? Да, и все были Фомки, так уж повелось. Семейная традиция. Попугай, кенар, скворец, два щегла — и все Фомки. Одного щегла мы с Ванечкой отпустили на свободу, а другого действительно задрала кошка.

— И второе, — жестко сказал Сафронов. — По ходу рассказа об убийстве австрийского военного атташе в Петербурге, князя фон Аренсберга, вы неоднократно упоминали своего трехлетнего сына Ванечку.

— Упоминал. И что?

— Людвиг фон Аренсберг был убит в 1871 году. Верно?

— Совершенно верно.

— А история, которую вы сейчас мне рассказываете, произошла раньше лет этак на двенадцать. Где-то вскоре после Крымской войны, как я понимаю. В то время вы еще даже личного дворянства не выслужили.

— Ну не на двенадцать, это вы, пожалуй, лишку хватили, но годиков на семь-восемь пораньше. Да, — признал Иван Дмитриевич.

— Пускай на семь. И вашему Ванечке, судя по его поведению в лесу и дома, было тогда лет шесть. Так ведь?

— Около того. Позднее характер у него стал гораздо более мягкий.

— Значит, — коварно ухмыльнулся Сафронов, — плюсуем шесть к семи, и получается, что в 1871 году ему должно было исполниться по меньшей мере тринадцать. А не три! Или у вас несколько сыновей? И все они, как щеглы, звались одинаково?

— К несчастью, у меня один ребенок. Остальные умерли в младенчестве.

— В таком случае придется нам как-то привести все к общему знаменателю. Если в момент убийства фон Аренсберга вашему единственному сыну было три года, следовательно, в этой истории он появиться не может. Его еще нет в природе.

— Нет-нет, — запротестовал Иван Дмитриевич, — здесь он играет активнейшую роль, обойтись без него мы просто не в состоянии. Давайте в той истории вычеркнем, что ему три года. Напишем без уточнений: сын Ванечка. Все истории в нашей книге разместятся в хронологическом порядке, при желании читатели сами смогут приблизительно подсчитать, сколько лет было моему сыну в 1871 году.

— Подсчитают и будут очень удивлены.

— Почему?

— Потому что в той истории, — напомнил Сафронов, — он у вас, как маньяк, постоянно катает по квартире игрушечную жестяную бабочку на палке. Странное развлечение для мальчика в тринадцать лет. Вызывает, знаете ли, вопросы.

— Что делать? Вычеркнем и про бабочку, хотя, сказать по правде, не хочется. Жалко. Хочется, чтобы на протяжении всей книги мой сын оставался ребенком.

— Ну, бабочку-то мы свободно можем перетянуть из той истории в эту.

— Поздно, — вздохнул Иван Дмитриевич. — Здесь Ванечке шесть лет, в этом возрасте он уже читал Виктора Гюго. Жена его заставляла. Это был ее любимый писатель.

3

Дом, в котором жил тогда Иван Дмитриевич с женой и сыном, стоял в стороне от шумных проспектов, хотя и не на самой окраине. Обычный доходный дом в четыре этажа, с двумя подъездами, он был построен лет, наверное, пятнадцать назад, в те времена, когда подобной высоты здания в столице были еще не то что редкими, но, во всяком случае, заметными. Теперь, в годы начинавшейся строительной лихорадки, дом сильно потускнел в смысле монументальности. К тому же он был непропорционально плоским, как поставленная на попа конфетная коробка, и квартиры в нем не имели той глубины и ветвящегося объема, какие богатым людям представляются житейской необходимостью. Коридоры были узкие, комнаты тесные, зато печи непомерно велики, так что жильцы побогаче постоянно переселялись отсюда в новые места. Из прежних оставались двое: Куколев и барон Нейгардт. Оба удачливые коммерсанты, они жили здесь давно и уезжать не хотели, жертвуя удобствами ради воспоминаний молодости. Обоим было далеко за сорок, а в этом возрасте воспоминания и привычки трудно отделить друг от друга. Вдобавок на фоне остальных обитателей дома Куколев и Нейгардт чувствовали себя королями, что в этом возрасте тоже не последнее дело. Куколев, правда, и не прочь был переехать, но восставала Марфа Никитична.

Остальные были чиновничья мелкота вроде Зайцева или самого Ивана Дмитриевича. Он поселился здесь два года назад и считал свое жилище просто роскошным. Жена — та даже всплакнула от счастья, впервые переступая порог этой квартиры, которая в довершение ко всему позволяла ежемесячно экономить четыре рубля из причитавшихся Ивану Дмитриевичу по службе квартирных денег. Впрочем, осенью и зимой большая часть сэкономленной таким образом суммы съедалась платой за дрова: печи, надо признать, были плохие.

Дом построили в те годы, когда по всей Европе, от Гибралтара до Петербурга, ощущались веяния близких перемен. Уже начали шататься троны, а вместе с ними — стихотворные размеры и архитектурные стили. Укорачивались дамские платья, сокращались расстояния, с корабельных мачт облетали паруса, уголь поднимался в цене, а пенька падала, и поэты слышали рифму там, где раньше самое чуткое ухо не улавливало ни малейшего созвучия. Именно тогда этот дом, приютивший Ивана Дмитриевича с семьей, и вознесся в свои четыре этажа.

Очевидно, архитектор был человеком средних лет. В эпоху смены художественных стилей все новое, должно быть, казалось ему пошлым, все старое — помпезным и скучным, поэтому он плюнул и обошелся без какого бы то ни было стиля вообще. Да и заказчик, по всей видимости, не ставил задачей прославить свое имя архитектурным шедевром. Он лишь хотел насовать сюда побольше жильцов и предпочел потратиться не на украшения, а на четвертый этаж.

В итоге фасад у дома вышел плоский, крыша — ординарная, без башенок. Нигде никаких эркеров, барельефов, львиных морд с кольцами в ноздрях, головок с миртовыми венчиками. Некоторая прихотливость наблюдалась разве что в прорисовке чердачных окон. Да еще над обоими подъездами всажено было в стену нечто лепное, алебастровое, с лепесточками.

Дом принадлежал одному ревельскому промышленнику, который сдавал его в аренду московскому купцу Жигунову, а тот, в свою очередь, — петербургскому дельцу южных кровей по фамилии Караев-Бек, чьи законные интересы представлял какой-то еврей, крестившийся ради права проживания в столицах. Ни того, ни другого, ни третьего, ни четвертого Иван Дмитриевич в глаза не видывал. Это были фигуры почти мифические. Впрочем, ходили слухи, что и на еврее дело не кончалось, у него были свои доверенные лица. Да и над промышленником из Ревеля тоже еще кто-то был. Дом вроде бы принадлежал ему только на бумаге, настоящим же хозяином являлся его кредитор, некий британский подданный, уехавший в Индию и чуть ли не оттуда спускавший по всем ступеням подробные указания относительно дворницкого жалованья.